Роман Осипович Якобсон (1896–1982) уехал из России в 1920 году, в тяжкую пору военного коммунизма и конца гражданской войны. В первое время в Эстонию, затем в Чехословакию, где сначала был переводчиком в миссии Красного Креста, а затем сотрудником советского полпредства. В 1923–1927 годах он состоял заведующим бюро печати (т. е. пресс-секретарем посольства), и продолжал там работать после официального увольнения. Якобсон превосходно совмещал научную и дипломатическую деятельность [Гланц, 1999; Сорокина, 2000a]. Благодаря хорошему знанию иностранных языков он со всеми познакомился, регулярно представлял письменные отчеты посольству, сотрудничал с чешскими и югославскими дипломатами [Сорокина, 2020b]. Был вхож к Томашу Масарику, первому президенту Чехословакии (1918–1935), и к Эдварду Бенешу, министру иностранных дел (1918–1935), а затем президенту. Оба они были учеными, и потому Якобсону было проще с ними общаться.
Якобсон делает в Чехословакии научную карьеру: становится одним из основателей Пражского лингвистического кружка (1926), заместителем его председателя, пишет статьи, защищает диссертацию в Немецком университете в Праге (1931), а затем хабилитацию в университете Брно. Благодаря поддержке коллег он стал в этом университете приват-доцентом (1933), приглашенным профессором (1934–1937), а затем экстраординарным профессором (1937–1939) [Зеленка, 1997; Малевич, 2007; Якобсон, 2011; Автономова, Баран, Щедрина, 2017].
Главный редактор журнала Le Monde slave1 профессор Луи Эйзенман с 1925 по 1937 был директором Французского института в Праге (должность научная и дипломатическая), и, вероятно, Якобсон был с ним знаком. Но статья Якобсона на русском языке сохранилась в архиве другого ученого — Жюля Легра2, профессора славистики в Дижоне, а с 1929 года в Сорбонне, члена редколлегии журнала с 1924 года до его закрытия в 1938; Легра, как я полагаю, и перевел статью с русского на французский для публикации. Он много раз приезжал в Россию, где прожил в общей сложности десять лет, в том числе во время Первой мировой войны и революции в качестве офицера французской и русской армий. Легра дружил с Ремизовым и другими русскими писателями эмигрантами.
Отмечу, что в другом французском славистическом журнале, Revue des études slaves3, Якобсон не печатался. Возможно, из-за политических и научных разногласий с главным редактором журнала Андре Мазоном4, который в 1918 году прибыл в Россию в качестве агента влияния5, был арестован ВЧК, просидел три с половиной месяца в тюрьме (с сентября по декабрь 1918), а после возвращения издал брошюру Лексика войны и революции в России, вызвавшую большой интерес в России6. Якобсон отозвался на нее в статье на чешском о влиянии революции на русский язык, вышедшую затем отдельным изданием [Jakobson, 1921]7. Насколько я могу судить, публикация на французском вызвала больший интерес, чем на чешском.
В журнале Le Monde slave в 1920-е годы Якобсона упоминают редко. Профессор Краковского университета Вацлав Ледницкий ссылается на его работу «О чешском стихе преимущественно в сопоставлении с русским» (1923) [Lednicki, 1926]. Чешский политик и историк Хуберт Рипка [Ripka, 1930] обращается к исследованию Якобсона о древних чешских песнопениях [Jakobson, 1929] и вступает в уважительную полемику о значении старославянского языка для чешского: это серьезное влияние или отдельный эпизод?
Все меняется, когда в первом, январском номере журнала за 1931 год Петр Савицкий под псевдонимом Степан Лубенский ссылается на фонологические исследования Якобсона, подтверждающие, по его мнению, необходимость политического объединения народов Евразии, призванных воссоздать под эгидой СССР империю монголов:
Ces temps derniers, enfin, un jeune savant russe de génie, R. O. Jacobson, a établi un indice linguistique commun, propre à tous les peuples de l’Eurasie depuis la Pologne jusqu’à la grande muraille de Chine, et étranger aux langues d’Europe et d’Asie — c’est la distinction des consonnes selon qu’elles sont dures ou molles, distinction qui change le sens (Exemple en russe : bit et bit’, dan et dan’, etc.)
À ces particularités de l’Eurasie au point de vue de la géographie, de l’anthropologie, de la linguistique, etc. (sans oublier son unité intérieure), correspond une destinée historique qui lui est propre. Durant toute son histoire, depuis l’époque des Scythes jusqu’à nos jours, on note une tendance à l’unité politique et culturelle, tendance qui aboutit à l’union des groupements des zones eurasiennes des steppes et des forêts. Pendant des milliers d’années, cette unité fut réalisée par les stepniaks. Dans les derniers siècles, elle l’a été par le peuple russe. Le prototype géopolitique de l’Empire russe et de l’U.R.S.S. actuelle, c’est l’empire des Mongols des XIIIe–XIVe siècles… [Lubinskij, 1931a: 87-88]8
Далее, в третьем, мартовском номере журнала выходят в переводе на французский статьи, вошедшие в книгу Евразия в свете языкознания (1931): «Оповещение об открытии (Евразия в лингвистических признаках)» Петра Савицкого [Savickij, 1931] и «О фонологических языковых союзах» Якобсона [Jakobson, 1931], а также аннотированная биография работ о евразийстве, составленная Савицким [Lubinskij, 1931b]. Жан-Клод Шевалье, анализируя политическое звучание научных идей, показывает, что французские профессора слависты, в том числе и Андре Мазон, встретили евразийство в штыки, тогда как фонологи, в первую очередь Андре Мартине, поддержали подход Якобсона [Chevalier, 1997].
Два года спустя Якобсон помещает в журнале умелую хвалу президенту Чехословакии как философу, собеседнику Льва Толстого (Томаш Масарик трижды приезжал в Россию). Он печатает архивные материалы, дневниковые записи о беседах Толстого и Масарика в 1910 году, сделанные Душаном Маковицким, врачом и секретарем писателя, хранящиеся в Праге [Jakobson, 1933]9.
В 1934 году П. Н. Савицкий разбирает в журнале речь Горького на Первом съезде советских писателей и трижды ссылается на статью Якобсона «Славянские языки в Советском Союзе» [Jakobson, 1934], говоря о роли фольклора в литературе, а также о художественных и лингвистических установках русских, украинских и белорусских писателей [Vostokov, 1934].
Петр Богатырев, друг и соавтор Якобсона, член Пражского лингвистического кружка, сотрудник советского полпредства в Чехии, по поручению В. Д. Бонч-Бруевича, директора Государственного литературного музея, собирал материалы в архивах Чехословакии, Австрии, Германии, Дании. В статье об этом, напечатанной в 1936 году, он упомянул, что сфотографировали рукопись первоначального варианта поэмы Маяковского 150.000.000, принадлежащую профессору Якобсону (« On a photographié le texte primitif des 150.000.000 de V. Majakovskij, propriété du professeur Jakobson », Bogatyrev, 1936 : 474).
В 1937 году журнал печатает лекции, которые Николас ван Вейк (1880–1941), профессор славянских и балтийских языков в университете Лейдена, член-корреспондент Академии Наук СССР (1928) читал в Сорбонне. Ученый дважды уважительно (но с оговорками) упоминает теорию Якобсона, не указывая, впрочем, название монографии. По всей видимости, речь идет о книге К характеристике языкового союза, вышедшей в Париже в 1931 году10.
Le slaviste russe R. Jakobson a essayé de réaliser dans une monographie très suggestive ce que nous nous promettons ici de recherches futures. Sa reconstruction de l’histoire du système phonologique préhistorique me paraît moins heureuse que les considérations renfermées dans d’autres chapitres du même ouvrage, concernant des périodes plus avancées de l’histoire phonologique du slave et, particulièrement, du russe <…>. D’ailleurs, nous ne pouvons pas faire un grief à un savant de ce qu’il ne maîtrise pas entièrement une tâche si difficile, à peu près impossible ; notre science linguistique, qui avance en tâtonnant, commence à peine, dans ce domaine, à formuler les problèmes. [Wijk, 1937a : 497]
M. Jakobson établit une règle générale : la présence de plus d’une intonation et la corrélation entre les consonnes dures et mouillées s’excluent mutuellement […]. Je ne réponds pas de la justesse de cette règle, mais ce qui est pour moi hors de doute, c’est que nous devons diriger nos recherches dans le sens indiqué par M. Jakobson. [Wijk, 1937b: 29-30]
Оригинал статьи Якобсона, посвященной изучению истории чешского и словацкого литературных языков [Jakobson, 1937], хранится в муниципальной библиотеке Дижона, в фонде профессора Жюля Легра11. Текст напечатан на пишущей машинке с русским шрифтом, вероятно, самим Якобсоном. По-видимому, у него не было машинки с латинским шрифтом, а тем более с чешской диакритикой. Иногда лишние буквы забиваются, и можно предположить, что автор правил текст в процессе написания или перепечатывания статьи. Пишет Якобсон живым и понятным русским языком, обращаясь не к лингвистам, а к славистам. Для журнала и для переводчика он делает карандашом рукописные дополнения: чешские и словацкие фамилии, одна фраза на старочешском, короткие обороты на французском и название статьи (« L’histoire du tchèque et du slovaque littéraire »). А также вносит небольшую стилистическую правку. Однако переводчика (видимо, Жюля Легра) все же затрудняли лингвистические термины: он подчеркнул их и отметил галочками на полях. Иногда Якобсон вставляет французские слова и обороты, как бы обращаясь напрямую к французскому читателю, но переводчик их правит. Так, автор пишет: « la conformité des moyens linguistiques au but posé », а переводчик: « l’adaptation des moyens linguistiques au but proposé ».
В детстве Романа Якобсона, так же как Эльзу Каган (Триоле), учила французскому языку мадемуазель Даш, и все трое не грассировали. В предвоенные годы французский служит Якобсону скорее для общения и для чтения, чем для написания научной работы.
Статья во французском журнале подкрепляет научную европейскую репутацию Якобсона, а также репутации коллег и друзей, о чьих работах он рассказывает. Это рецензия на дополнительный том издания Чехословацкое отечествоведение (1936), две трети которого занимает исследование Богуслава Гавранека: «Профессор Масарикова университета в Брне Bohuslav Havránek своим этюдом “Развитие чешского литературного языка”…». В 1932 году профессора Гавранек и Травничек, члены Пражского лингвистического кружка, вместе написали положительный отзыв для xабилитации Якобсона в университете Брно и далее решительно защищали его от нападок коллег [Якобсон, 2011: 134-142]. Благодаря им Якобсон получил работу в этом университете. Критическое замечание оборачивалось благодарностью:
Учет чешских глосс в еврейских памятниках позволил бы отодвинуть на век назад дату древнейшей записи чешской фразы, поскольку в сочинении талмудиста ХІІ века Joseph Simon Kara мы находим тщательно воспроизведенную, любопытную чешскую фразу: Toliko budi státý a ne měj sä jiné péci.12
(Благодарю проф. Ф. Травничека за содействие в расшифровке этой фразы.) [Якобсон, см. Приложение]
Вторая, меньшая часть статьи посвящена разбору второй части рецензируемой книги, Словацкий литературный язык, написанной профессором университета в Братиславе Вацлавом Важным. После сдержанных похвал Якобсон быстро переходит к главной для него проблеме: развитию чехословацкого литературного языка.
…в настоящее время лучшим лекарством против вредных попыток искусственно углубить отличия словацкого литературного (языка) от чешского и затруднить таким образом взаимное понимание была бы, думается, постановка вопросов как словацкого, так и чешского языкового строительства в чехословацком масштабе и под чехословацким углом зрения. […]
Не менее актуальна была бы объединенная работа чешских и словацких специалистов по последовательной унификации чехословацких орфографических принципов и по подготовке совместной реформы правописания. Я привожу лишь отдельные примеры из числа разнообразных проявлений языкового сотрудничества, которые способны упрочить взаимную культурную связь, но отнюдь не посягают на то, что составляет подлинную индивидуальность отдельной языковой системы и что делает родной язык близким и родным народным массам. [Якобсон, см. Приложение]
Якобсон хвалит исследования друзей и коллег. При этом он подчеркивает важность старославянского языка для чешского. Он переходит от идеи евразийского единства (лингвистического, географического, политического) к поддержке славянского единства, сближения чешского и словацкого литературных языков и сотрудничества чешских и словацких лингвистов в этой области. Поэтому ученый считает самой актуальной задачей сравнительную историю славянских литературных языков.
Открывает этот номер журнала статья «Дух чехословацкой истории» профессора Камиля Крофты историка и дипломата, министра иностранных дел (1936-1938). Якобсон был знаком с ним. Крофта рассказывает о многовековой истории Чехии и Словакии и пишет в заключении о защите единства страны:
…la Tchécoslovaquie, ne convoitant rien de ce qui appartient à autrui, est résolue à défendre de toutes ses forces ce qui est à elle par le droit et par la justice, afin de pouvoir vivre librement d’après sa propre volonté et d’après les idéals qui lui sont propres…13 [Krofta, 1937 : 352]
Однако спустя полгода журнал прекратил существование. Последний номер Le Monde slave вышел в июле 1938 году. После Мюнхенского соглашения, заключенного в сентябре 1938, Чехословакия под давлением Германии распалась на части. 14 марта 1939 Словакия отделилась, а 15 марта 1939 года Германия оккупировала Чехию.
Роман Якобсон вместе с женой уехали 15 марта из Брно в Прагу, где прятались от немцев в ожидании визы. В апреле 1939 года они перебирались в Данию, в сентябре в Норвегию, в апреле 1940 года в Швецию, а в мае 1941 отплыли в США.
Приложение: машинописная рукопись статьи Романа Якобсона (1936)
L’histoire du tchèque et du slovaque littéraire14, Československá vlastivěda. Řada II. Spisovný jazyk český a slovenský, Praha, Sfinx, 1936. — 230 p.
Третий том ценной многотомной публикации «Чехословацкое отечествоведение», посвященный вопросам языка, оказался урезан в своем содержании вопреки плану редактора этого тома, авторитетного пражского лингвиста О. Hujer’а15. Выпали работы, трактующие историю чешского и словацкого литературного языка, а также статьи о языках наиболее16 некоторых дробных меньшинств Чехословацкой республики (о говорах польских, румынских и идиш). Первую из этих задач осуществляет специальный дополнительный том.
Профессор Масарикова университета в Брне Bohuslav Havránek17 своим этюдом18 «Развитие чешского литературного языка», занимающим две трети названной книги, восполняет существенный пробел в чешском языковедении и в истории отечественной культуры. Его работа является собственно первым опытом систематического анализа истории чешского литературного языка; поскольку до сих пор не было ничего, кроме эпизодических статей по отдельным узким вопросам или черновых сводок сырого фрагментарного материала или наконец беглых популярных обзоров. Мало того, по широте захвата и по строгости метода этот труд занимает исключительное место в изучении славянских литературных языков вообще. До недавнего времени в славистике проблематика литературного языка и его эволюции оставалась собственно на периферии исследовательских интересов, и только за последнее время здесь начинает наблюдаться отрадный поворот (работы Виноградова19, Булаховского20, Трубецкого21, Lehr-Spławiński22 и др.). Прежде чем взять на себя эту ответственную задачу автор продумал и осветил в ряде специальных этюдов основоположные23 теоретические проблемы литературного языка, отличительные особенности его структуры, его отдельные функции в культурной жизни общества, его сложную социальную подоплеку и особенно сущность и роль языковой нормы. С другой стороны он принял деятельное участие в практической постановке и разработке жгучих вопросов современного чешского литературного языка, его кодификации, школьного преподавания и терминологического обогащения.
Havránek начинает терминологическое рассмотрение чешского литературного языка с характеристики того начального периода чехословацкого христианства (ІХ–ХІ в.), когда здесь в роли языка богослужения и письменности конкурировал с латынью и претендовал на руководящую роль le vieux slave, созданный славянскими первоучителями, святыми Кириллом и Мефодием, для Великой Моравии и уже в конце ІХ века проникший в княжество de Bohème. На рубеже <начало предыдущего словa забито машинкой> тысячелетий этот первый и в течение веков единственный славянский литературный язык стал, как справедливо подчеркивает исследователь, общим языком почти для всех славянских племен и таким образом третьим международным языком в Европе рядом с латинским и греческим. Эта международность не мешала чехам, которые им пользовались, воспринимать его как свой национальный язык, во-первых потому, что «различия между ним и тогдашним чешским языком были меньше, чем нынешние различия между отдельными чехословацкими наречиями», а во-вторых потому, что на чешской почве он явно приспособлялся к местным звуковым, грамматическим и словарным навыкам.
Рискованным нам представляется предположение о неуклонном внутреннем упадке старославянского языка в чешской обстановке. Если в Пражских отрывках24 увеличивается число ошибок и погрешностей по сравнению с более древним памятником чешской редакции старослав. языка — Киевскими листками25, то можно напомнить, что подобное прибывание ошибок наблюдается и в истории южнославянской и русской письменности раннего Средневековья. Это просто характерный симптом постепенной акклиматизации старославянского языка у отдельных славянских народов. Кстати сказать, любопытно, что ошибки в Пражских отрывках нарастают, но орфографическая норма по сравнению с Киевскими листками почти не подверглась дальнейшей чехизации. Старославянский язык в Чехии продолжал сохранять высокую нагрузку — он по-прежнему служил духовной поэзии и прозе, переводной и оригинальной.
Очень поучительны соображения автора о влиянии старославянской лексики на старочешский литературный язык. Можно было бы параллельно отметить и влияние кирилломефодиевской традиции на экспансию чешского языка за счет латинского. Интересно поставлена проблема возникновения среднечешской κοινὴ и ранней унификации чешского литературного языка. Большое внимание уделяет Havránek переходу от «примитивной» системы правописания к «лигатурной», совершившемуся на протяжении ХІІІ века. Это преобразование характерно как показатель коренного изменения в отношении к чешскому языку. Если раньше чешские фонемы подгонялись под латинский алфавит, лигатурное правописание перелицовывает латинский алфавит, приспособляя его к передаче чешской системы фонем.
Наглядно показан в книге могучий рост чешского языка в течение готической эпохи на фоне высокого политического и культурного подъема чешского общества и его стремительной социальной дифференциации и перегруппировки. Подвергнут вдумчивому разбору вопрос об отношение чешского языка к латинскому и немецкому, словарь и синтаксис богатой поэзии ХІV века, создание национального административно-правового языка. Пожалуй более подробного рассмотрения заслуживал бы язык прозаической литературы ХІV века и замечательные словари Кларета26, охватывающие все области культурной терминологии, труд единственный в Европе того времени подобно неподражаемому опыту de Tomáš Štitný27 передать на живом национальном языке систему схоластической философии. Нововведения гуситской эпохи Havránek обдуманно связывает с ее социальными сдвигами и в языковых новшествах этого времени усматривает прежде всего тенденцию к демократизации. Впервые в чешской лингвистической литературе дан наконец систематический обзор внешней экспансии чешского языка до XVI века включительно, особенно его многовекового глубокого влияния на польский язык; выдвинута надлежащим образом и Силезия как традиционный и основной проводник этого влияния. Названный обзор мог бы быть дополнен с одной стороны рассмотрением прямого и косвенного чешского влияния на восточнославянский языковой свет28, с другой стороны показаниями о степени проникновения чешского языка к немцам и среднеевропейским евреям. Учет чешских глосс в еврейских памятниках позволил бы позволяет отодвинуть на век назад дату древнейшей записи чешской фразы, поскольку в сочинении талмудиста ХІІ века Joseph Simon Kara29 мы находим тщательно воспроизведенную, любопытную чешскую фразу: Toliko budi státý a ne měj sä jiné péci.
(Благодарю проф. Ф. Травничека за содействие в расшифровке этой фразы.)
Впервые нашли себе в работе Гавранка синтетическую оценку разнообразные модификации, которым чешский гуманизм подверг отечественный литературный язык. Конец ХVI века, характерная эпоха стабилизации, положил солидные основы новочешской языковой нормы. Думается, развитие чешского литературного языка за последние полтора столетия было бы избавлено от многих болезненных кризисов и блужданий, если бы эпоха Возрождения, определившая в главных чертах его строй, была здесь богаче поэтическим творчеством и создала бы художественный канон долговечной значимости.
Несмотря на повышенный интерес к чешской словесности эпохи барокко, вопросы языка и литературной формы ХVIІ в. остаются в чешской науке наименее обследованными. Havránek порывает с традицией огульного осуждения размашистой языковедческой деятельности названной эпохи. Страсть к словоновшеству он объясняет наплывом иностранных слов, но эстетические принципы европейского барокко играют тут неменьшую роль. Положительную роль эпохи он видит в социальной экспансии языковой культуры — в ее демократизации, но в противовес модному увлечению чешским литературным барокко он не закрывает глаз и на отрицательную роль эпохи в истории чешского литературного языка, а именно ее социальную деградацию: он захватывает правда низшие общественные слои, но одновременно теряет слои высшие, а равно и ряд высших культурных функций. Читатель ждал бы в этой связи истории драматической борьбы за утраченные позиции чешского языка, он ждал бы интерпретации многочисленных апологий чешского языка — от иезуита Bohuslav Balbin’а30 до Jan Rulík31 (1792) и вообще рассмотрения той социально-политической обстановки, в которой подготовлялось и назревало национальное и в частности языковое пробуждение чехословацкой общественности.
Зато анализ языкового строительства эпохи пробуждения (последняя четверть ХVIІІ в. и первая половина ХІХ) принадлежит к числу наиболее блестящих страниц работы Гавранка. Четко выступают различные концепции трех чешских грамматиков на заре этой эпохи Tomsa, Pelcl et Dobrovskÿ32, основоположная роль последнего в кодификации грамматической нормы, и решающая заслуга следующей смены (школы Jungmann’а33) в деле обогащения национальной лексики. Остается в памяти On retiendra <вписано над строкой, сохранено в переводе> меткая оценка языковых достижений этого поколения: это синтез идей чешского барокко и научного опыта эпохи просвещения. Подробно рассмотрены основные стимулы, принципы, источники и многообразные задачи словарного строительства. Не менее интересны замечания по стилистике Jungmann’а и его современников, т.е. запоздалого чешского классицизма, согласно верному определению Arne Novak’a: Havránek указывает на прямую связь с прозой чешского гуманизма и видит в языке Палацкого (Palacký)34 апогей и завершение гуманистического чешского языка. На смену вторгается поэтика романтизма, в своих языковых средствах связанная, как уже заметили историки чешской литературы, с поэзией барокко.
Языковые, словарные и языковые новшества дальнейшего периода (с середины ХІХ века до национального освобождения) Гавранек возводит к следующим основным факторам: расширение социальной базы литературного языка в связи с неуклонной демократизацией культуры и расширение задач литературного языка, связанного с растущей дифференциацией культуры, в особенности с развитием науки, техники и прессы. Естественны эпизодические вспышки пуристической реакции против этой стремительной перелицовки и прироста словаря и фразеологии. Автор на них внимательно останавливается и приходит к выводу, что «общий итог пуристических усилий незначителен». Лингвистам <изначально лингвистикам, два знака зачеркнуты машинкой> младограмматического толка, занявших в девяностых годах руководящее место в чешской научной жизни, словарный пуризм был чужд; центром их внимания была скорее грамматическая система; в кодификации морфологии и синтаксиса они чем дальше, тем настойчивее проявляли архаизаторскую35 тенденцию, нередко воскрешая устарелые формы, отвергнутые в свое время уже Добровским; результаты этой консервативной работы вошли в учебники и по большей части остаются до сих пор в силе. Роль архаизаторов словаря и фразеологии берут на себя уже после мировой войны преимущественно эпигоны младограмматической школы, но их деятельность оказывается в резком конфликте как с реальными потребностями государственно и культурной жизни в освобожденной Чехословакии, так и с новыми течениями в чешской лингвистике, ставящими во главу угла уже не историзм, а вопрос de la conformité des moyens linguistiques au but posé. Лозунги пуристов оказываются в непримиримом противоречии с характерными тенденциями современного поэтического языка. Как отмечает автор, после попыток снижения поэтического языка отчасти путем ориентации на деревенский язык и стилистику (Havlíček, Nĕmcová, Erben36), отчасти путем приближения к языку широких слоев городского населения (Neruda37) и после <вписано над строкой> новых отклонений в сторону замкнутого, эксклюзивного, даже эзотерического языка (наиболее характерен поэт-символист O. Březina38) наступает эпоха типично антитетической поэтики; ее характерным приемом становится преднамеренный перебой стилей, их прихотливое, вызывающее сочетание. Автор анализирует под этим углом зрения стихи Wolker’а и Nezval’а и прозу Ванчуры Vančura39. Обзором злободневных орфоэпических, орфографических, грамматических и лексикальных40 вопросов чешского литературного языка заканчивается превосходная работа Гавранка, за которой, будем надеяться, последует дальнейшая, более развернутая истории чешского литературного языка, трактованная с обстоятельностью знаменитого труда Brunot41. Teма этого заслуживает и требует, и автор ею владеет. Другая плодотворная задача, на которую намекает работа Гавранка, и которая становится все актуальнее, это сравнительная история славянских литературных языков.
Следующая статья в книге — Словацкий литературный язык, написанная заслуженным знатоком словацкой языковой географии, профессором университета Komenský в Братиславе В. Важным (Václav Vážný)42 построена по иному плану. Ее основное содержание составляет поучительный перечень славянских <вписано над строкой> документов и литературных произведений, возникших на словацкой территории, начиная со средневековья и кончая ХІХ веком, и исторический обзор ученых опытов создания и кодификации самостоятельного словацкого литературного языка, начиная с конца ХVIІІ века, подробный разбор отношения этих опытов к словацким народным говорам, краткое сопоставление звукового и грамматического состава словацкого и чешского литературного языка в аспекте синхроническом и генетическом, замечания о чешских и иноязычных словарных элементах в современном словацком литературном языке, очерк его изучения и осуждение новейших пуристических потуг. Работа Важного, равно как и Гавранка, снабжена ценной антологией отрывков, иллюстрирующих начатки и эволюцию обоих литературных языков, и указателем важнейшей литературы вопроса.
Как ни велика роль грамматиков в истории литературного языка вообще и литературных языков недавнего происхождения в особенности, деятельностью теоретиков такого языка далеко не исчерпывается, а между тем Vážný почти не касается истории языка словацкой художественной литературы, не ставит вопроса, что принесли словацкому литературному языку такие разнохарактерные явления как напр. фольклорная ориентация романтиков, изощренная поэтическая речь Hviezdoslav’а43 или реалистическая проза. Вне рассмотрения осталась и роль развития словацкой прессы и публицистики, в частности деятельность т. н «hlasist’ов» (словацкой прогрессивной группы, объединившейся на исходе минувшего столетия вокруг журнала «Hlas»)44, деятельность, сыгравшая немалую роль в развитии словацкого литературного языка и в прививке этому языку чешской культурной терминологии. Содержательная статья уделяет внимание почти исключительно вопросу о заимствованиях литературного языка (из народных говоров и из других языков), оставляя в тени как вопрос о функции этих заимствований (напр. о поэтической функции русизмов), так и кардинальную проблему внутренних творческих сил словацкого литературного языка (синтез и переосмысление заимствуемых элементов, характер словотворчества и т. д.). Хотелось бы найти здесь информацию и о постановке орфографических, орфоэпических, терминологических и т.п. вопросов в современной Словакии.
Центральную проблему работы составляет отношение словацкого литературного языка к чешскому. Собранный воедино автором материал вызывает ряд вопросов. Исходная точка зрения Важного, нашедшая себе впрочем лапидарное выражение уже в классической формулировке чехословацкой конституции, бесспорно правильна: словацкий литературный язык настолько близок к чешскому, что скорее уместно толковать их как две равноправные версии единого чехословацкого языка, а не два самостоятельных литературных языка. Чешские и словацкие народные говоры составляют несомненное лингвистическое целое с целой гаммой пограничных переходных зон. Чехословацкое лингвистическое объединение (unité) располагает двумя вариантами литературного языка — чешским и словацким. Эта двойственность нисколько не препятствует взаимному пониманию, поскольку мы вправе в синхроническом аспекте говорить именно о вариантах. Различия в звуковом облике не мешают говорящим осмыслять слова и формы общего происхождения как общие слова и формы, а на фоне преобладания таких слов несходные слова одного значения воспринимаются просто как синонимы.
Тесная сопринадлежность чешского и словацкого восходит к праистории славянских языков, как показывает ряд общих знаков, недавно подытоженных Травничком (Trávníček). Иногда возражают против этого тезиса ссылкой нa изоглоссы древнего происхождения, пересекающие чехословацкий языковой мир. Но во-первых общеизвестно, что диалектическое членение отнюдь не исключает языкового единства, и подобные доисторические изоглоссы пересекают напр. территорию словенского языка, или же напр. отделяют кашубский от nольского или северновеликорусское (наречие) от прочих восточнославянских диалектов; во-вторых упомянутые изоглоссы доисторического происхождения отделяют не словацкий от чешского, а среднесловацкое наречие от прочих словацких говоров, так что ни в каком случае они не способны служить историческим аргументом в пользу принципа обособленного словацкого единства против единства чехословацкого.
Поскольку Vážný учитывает тесное историческое родство чешского и словацкого, их современную близость и наконец интенсивное влияние чешской грамматической и орфографической структуры и особенно словаря на создание и рост словацкого литературного языка, невольно напрашивается дальнейший вывод: нет резкой непроходимой черты между словацким литературным языком и чешским в роли литературного языка словаков. Эта граница также условна, как граница между русским языком и le slavon в роли литературного языка в России. В обоих случаях это вопрос процентного соотношения и соответственно преобладания первого или второго элемента в гибридном литературном языке. Вспомним, как характеризует словацкий языковед Ľ. Novák45 современный отечественный литературный язык: «О нашей научной и особенно журналистической46 прозе говорят не без основания, что это почти чистый чешский (язык) в словацкой звуковой транскрипции. Mutatis mutandis то же остается в силе, хотя и не в такой степени, в отношении к нашей поэзии», особенно к поэзии современной. Ľ. Novák подчеркивает, что лексикальные и морфологические отличия словацкого литературного языка от чешского незначительны, и что наиболее проявляется индивидуальность первого каждого из них <каждого из них написано над строкой> в звуковой форме. Прежде всего в звуковой форме сказывается и приспособление чеш. языка к словацким условиям, как свидетельствует орфография текстов словацкого происхождения XVI–XVIII вв. и некоторых позднейших опытов внедрения чешского языка в Словакии (публикации 1850 г.). Если нет орфографического приспособления, то налицо по меньшей мере орфоэпическое, как отчетливо констатирует напр. трнавский учебник орфографии (publié à Trnava) 1780 г. (см. Vážný 177). Иератический язык наименее подвержен местной окраске, — в этом отношении чешский язык словацкого протестантизма схож с slavon московского православия. Католичеству с его иератической латынью чешский язык служил лишь в качестве пропагандистского подспорья, граница письменного языка и разговорного здесь легче стирается, и разговорный язык словацкой интеллигенции, напр. трнавского студенчества, подготовляет, согласно меткому наблюдению Гавранка, более систематическую словакизацию литературного языка (стр. 105). Но и реформа Bernolák’а47 при всем усилении местной окраски сохраняет, как верно отметил Vážný, чешскую базу литературного языка, меняя, согласно традиции, главным образом звуковой облик. Характерно, что те же два течения, которые, ориентируясь на широкие народные массы, демократизовали чешский язык, кладут и <вписано над строкой> начало кодификации словацкого литературного языка. Антиреформация со своей массовой пропагандой увенчалась в словацкой языковой жизни попыткой Bernolák’а, а демократическая волна сороковых годов, нашедшая себе интенсивное продолжение во второй половине ХІХ века, проявилась в успешном почине Štúr’а48. При всей специфике местных условий история литературного языка в Словакии несомненно выиграла бы в ясности основных линий, если бы она рассматривалась в одном контексте с параллельными чешскими явлениями.
Две основных концепции находят свое выражение в словацкой духовной жизни ХІХ века — первая признает две раздельные формы литературного языка, чешскую и словацкую; вторая, представленная напр. Kollár’ом49, Šafařík’ом50, позднее Radlinský’м51 настаивает на единообразии чехословацкого литературного языка. Эта концепция предполагала чехословацкую ориентацию не только со стороны словаков, но и со стороны чехов; имелись соответственное ввиду чешские <вписано над строкой> уступки словацким языковым навыкам в кодификации национального языка. Компромиссный характер литературного языка, способствующий его экспансии, явление нередкое. Названная тенденция, нашедшая себе адептов и в Моравии, не встретила однако сочувствия в Праге. Гавранек прав, напоминая, что новочешская литературная норма была уже в то время в основных чертах стабилизирована, и поэтому некоторые конкретные предложения реформ, выдвинутые словаками и мораванами <подчеркнуто карандашом редактором-переводчиком, с галочкой на полях> представлялись неисполнимыми, но с другой стороны различные (maintes) вопросы литературного языка оставались еще открытыми, и тем не менее они продолжали трактоваться исключительно под местно-чешским углом зрения. Трудно согласиться с Vážný’м, который сомневается, чтобы словацкий языковой сепаратизм находился в генетической связи с сепаратизмом <вписано над строкой> чешским. Можно указать параллельные явления и в довоенной чехословацкой политической жизни. Так и в настоящее время лучшим лекарством против вредных попыток искусственно углубить отличия словацкого литературного (языка) от чешского и затруднить таким образом взаимное понимание была бы, думается, постановка вопросов как словацкого, так и чешского языкового строительства в чехословацком масштабе и под чехословацким углом зрения. Специальные чешские комиссии заняты разработкой и стандартизацией чешской научной, технической и административной терминологии. Языковеды Словакии работают нас аналогичными вопросами в пределах словацкого. Разве не была бы рациональнее работа объединенных чехословацких комиссий, непосредственно направленная к совместному созданию максимально схожей терминологии для обоих идиомов? Не менее актуальна была бы объединенная работа чешских и словацких специалистов по последовательной унификации чехословацких <вписано над строкой> орфографических принципов и по подготовке совместной реформы правописания. Я привожу лишь отдельные примеры из числа разнообразных проявлений языкового сотрудничества, которые <слово вписано над строкой> способныx <зачеркнута буква х в конце слова> упрочить взаимную культурную связь, но <вписано над строкой> отнюдь не посягают <посягая исправлено на посягают> на то, что составляет подлинную индивидуальность отдельной языковой системы и что делает родной язык близким и родным народным массам.
R. Jakobson
